Главная
Биография
Творчество Ремарка
Темы произведений
Библиография
Публицистика
Ремарк в кино
Ремарк в театре
Женщины Ремарка
Ремарк сегодня
| Главная / Публикации / Р. Мартон. «Э.M. Ремарк: "Береги себя, мой ангел"»
Глава VIДо осени 1950 года Ремарк прожил в Порто Ронко. Там он заканчивал «Жизнь взаймы» и обдумывал стратегию разрыва с Наташей. Он чувствовал, что «птичка», как он в наших разговорах окрестил ее, готова каждую минуту улететь от него — не так ли думал о Маду Равич, главный герой «Триумфальной арки»? Бони был горд тем, что не пишет «птичке» ни строчки и занят только работой, редко выпивает, и вообще держится молодцом. В ноябре он снова появился в Нью-Йорке, и в телефонной трубке вновь зазвучал его полный отчаяния вопрос: «Как тебе это нравится?» В то время мы очень часто встречались, и к моему первому дню рождения без «Шотландца» Ремарк приготовил настоящий стол подарков с цветами, духами и карманными часами от Картье. Естественно, Бони снова вспомнил Марлен и ее столик на колесах. Он так и не смог избавиться от осадка, который оставил в его душе тот злосчастный день рождения в доме Багге в 1941 году. Но то было далекое прошлое, не было Марлен, но зато была Наташа... Правда Бони тоже многому научился — он понял свою главную ошибку, и, хотя он опять оказался «жертвой», как он иногда себя называл, все же теперь он не чувствовал себя столь беспомощным. Я вспоминаю, как Бони в других обстоятельствах говорил о возрасте женщины, о ее страхе потерять красоту, а значит, и возлюбленного. — Зачем бояться возраста? — вопрошал он. — Что значат морщины? Когда мужчина любит женщину, он любит и ее морщины. Какая замечательная и глубокая мысль, подумала я тогда и продолжаю думать так сейчас, часто цитируя эту фразу своим подругам. Франсуаза Жило в своей книге «Моя жизнь с Пикассо» вспоминает, что то же самое говорил Эльзе Триоле ее муж Луи Арагон. Бони любил жизнь настолько страстно, что ему — и он сам часто утверждал это — было неважно, как он живет, главное: жить. Он хотел наслаждаться жизнью до последнего мгновения — нам ведь дана одна-единственная жизнь, говорил он мне, да, наверное, и себе тоже — независимо от того, насколько ограниченной может быть временами наша жизнь. Единственное, что имеет значение в нашем существовании, — это сама жизнь. Когда я работала над телевизионным шоу Лилли Пальмер, возникла мысль создать телевизионный сериал. Его предполагалось снимать в Италии. Это была заманчивая идея, и Бони тотчас начал строить планы. Мы обязательно встретимся в Риме, он прокатит меня по Италии и обязательно покажет Порто Ронко... К моему разочарованию, сериал решили снимать в Нью-Йорке годом позже, Бони уехал в Европу, а я провела все лето в убогой гостинице «Севилья». Как всегда Бони постоянно откладывал свое возвращение в Америку; он работал, и, к его великому облегчению, впервые за двенадцать лет ничто не мешало ему оставаться одному. Он заключил с собой мир? Было ли это результатом его общения с Карен Хорни и прочтения ее книг? Он регулярно и подолгу общался с ней как друг и как пациент. Это общение стало очень интенсивным после возвращения Бони в Америку. Позже он вспоминал, что Карен Хорни очень многому научила его. Подружился Ремарк и с дочерью Хорни, немецкой актрисой Бригиттой Хорни, которая с 1950 года жила с матерью в Нью-Йорке. О смерти Карен Хорни я сообщила Ремарку после того, как прочитала известие об этом прискорбном событии в «Нью-Йорк тайме». Бони был очень опечален, хотя и был подготовлен к такому исходу — Хорни страдала раком легкого. После смерти Карен Ремарк проявил сердечную заботу о Бригитте, разделяя ее горе и стараясь утешить. От идеи создания шоу Лилли Пальмер в конце концов пришлось отказаться. Все мои планы лопались, как мыльные пузыри. Это был крах, и к Рождеству я стала продавщицей в магазине Б. Альтмана. Для меня это был новый опыт жизни, и Ремарк хвалил меня за это. Ему очень нравилось, когда я бывала активной, брала в руки обстоятельства и «показывала характер», как он это называл. Однако травма ноги, полученная мною на улице, очень скоро положила конец карьере продавщицы. Я еще не перестала хромать, когда Бони ошарашил меня неожиданным предложением: он предложил мне в помощь давно забытую Марлен. Она готовила радио-шоу (как он полагал, нечто подобное проекту Лилли Пальмер, хотя и не имел об этом ясного представления), и, поскольку у нас с ней были общие друзья, он поручился за мою порядочность, и теперь Марлен Дитрих ждет моего звонка. Перспектива была не слишком увлекательной. Я слишком хорошо знала Марлен Дитрих, не говоря уже о том, что кроме Бони у меня были и другие голливудские друзья — фон Штернберг и Фриц Ланг. Я была уязвлена, как мог Ремарк вообще сделать мне такое предложение. С нехорошим чувством я все же позвонила, Марлен была необычайно мила — воплощенная любезность. Мы поговорили. Она отказалась от моих услуг, и я вздохнула с облегчением. Дело закончилось само собой. Вскоре после этого я получила работу на одной фирме, которая занималась импортом фотоаппаратов. Моей обязанностью было составление рекламных текстов. Работа была приятной, дела шли неплохо, но заработная плата оставляла желать лучшего, рабочий день был слишком длинный, а в офисе отсутствовал кондиционер. Бони терпеливо выслушал мои жалобы и, чтобы улучшить мое положение, рекомендовал меня своему старому другу, торговцу картинами Сэму Зальцу. Кажется, они познакомились еще до войны в Париже, но мне очень не понравились отзывы о нем Розы — они наводили на размышления. Этот человек не принадлежал к избранному кругу любимцев верной кухарки. Но перспектива работать на одного человека, который к тому же торгует картинами, а не фотоаппаратами, в которых я ровным счетом ничего не смыслю, поскольку у меня никогда его не было, оказалась мне по вкусу, и я посетила мистера Зальца в его элегантном городском доме на Семьдесят Шестой улице, где располагался и его магазин. Мистера Зальца в особенности заинтересовало то, что я владею тремя языками, хотя Бони часто повторял: «Человек не может в совершенстве владеть даже одним языком». После этого мне сделала предложение и миссис Зальц. Я должна стать личным секретарем обоих супругов с приличным содержанием, укороченным рабочим днем и относительной свободой, причем время работы предстояло распределять мне самой. Бони был очень рад, что я на какое-то время оказалась устроенной. В одном из наших длинных телефонных разговоров он напомнил мне, как ведут себя жертвы кораблекрушения, оказавшиеся на необитаемом острове. Это несчастье сразу высвечивает разницу между людьми. Одни сразу бросаются исследовать остров в поисках источников пищи и воды, а другие начинают мошенничать за спиной первых. Кажется, тогда он впервые рассказал мне притчу о Юсефе. В августе я поселилась в квартире одного своего друга, который уехал в Лондон. Теперь я жила очень близко от Бони — на Пятьдесят Пятой улице Ист. К сожалению, идиллия с супругами Зальц продолжалась очень недолго. Мой деловой французский оказался не на высоте, и я была уволена. Бони не удивился, но был озабочен этой неприятностью. Не могу ли я вернуться к торговцам фотоаппаратами? Но они переехали в Вестчестер, а о поездках туда на работу не могло быть и речи. Мне кажется, что Бони успокаивался, когда мог убедить меня стремиться к солидной синице в руках, а не соблазняться прекрасными, но ненадежными журавлями в небесах. Я снова работала самостоятельно, переводила, обрабатывала книги в издательстве «Саймон и Шустер», подыскивала квартиру для Ганса Кнолля, дизайнера по интерьеру и шефа ассоциации «Кнолль». Эти дела доставляли мне удовольствие. Вообще в то время я бралась за любую работу, какую мне предлагали. Ремарк в это время был в Порто Ронко. Он только что выпустил в свет роман «Время жить и время умирать» и сразу начал работу над новым романом, о чем он сообщил мне в апреле 1954 года. В мае он писал: «Я бы с большим удовольствием приехал в Нью-Йорк, но гораздо практичнее в данный момент остаться здесь, я могу ходить в Монтекатини, это очень полезно для моей печени (да и для подагры, которая поразила мои ноги)». Он собирался ехать в Нью-Йорк «в начале октября». В моих дневниковых записях за октябрь и зимние месяцы того года нет ни одного упоминания о Ремарке. В 1954 или 1955 году Полетт проводила в его квартире каждый вечер, пока он заканчивал роман «Черный обелиск». Первого января 1954 года я записала в дневнике краткое резюме о последних десяти годах жизни, о друзьях и событиях, которые казались мне наиболее важными. Здесь мне хотелось бы процитировать абзац, посвященный Ремарку. «Бони — парящий всюду и над всем ангел. Женщины приходят и уходят, теперь с ним Полетт Годар. Она скрашивает его жизнь. Он счастлив с ней, ему спокойно и надежно. Она любит его больше, чем он ее, и для него это благо. Он остался в Порто Ронко еще на месяц, и, когда я долго не вижу его в Нью-Йорке, мне начинает по-настоящему его не хватать. Надеюсь, что он скоро приедет. Как всегда его короткие письма — истинное сокровище для меня...» Только тогда, в 1954 году, заметила я глубокое чувство, которое Полетт испытывала к Ремарку в те первые годы. Потом все стало по-другому. Хотя Бони ничего не знал о моем резюме, он нарисовал ту же картину в письме, которое он написал мне к тридцатилетию нашего знакомства: «... наша взаимная склонность, ангельская и безоблачная, пронизывает все вокруг...». В 1955 году я получила одно письмо в ответ на мое послание, которое я отправила Ремарку, обеспокоенная его долгим молчанием. «Все в порядке, — уверял он меня, — ... но я известен тем, что не отвечаю на письма — надо бы обратиться к психиатру (но конец этого предприятия известен заранее, так как психиатр тоже больше не отвечает на письма)». Во время длительного пребывания в Европе в 1954 — 1955 годах ему наконец удалось исполнить свою давнюю мечту — написать пьесу. Еще в Голливуде он был очарован драматургией и я до сих пор храню том пьес О'Нила и прекрасное издание сочинений Аристофана1, которые он сначала дал мне почитать, а потом подарил. Он тщательно изучал структуру пьес, в его романах очень важное место отводится диалогу, и, вероятно, было неизбежно, что он попытается попробовать свои силы в этом новом для себя жанре. Пьеса называлась «Последняя остановка»; речь в ней шла о русских, которые прорвались в Берлин и встретились там с солдатами СС и пленниками концентрационного лагеря... Премьера состоялась 20 сентября 1956 года в Берлине; позже постановку осуществили и в Мюнхене. Успех был не всемирным, но пьесу восприняли серьезно, а для него это было важнее, чем отношение к другим его работам, если не считать резонанса, вызванного романом «На Западном фронте без перемен». Мы часто говорили с ним о пьесах, которые он хотел написать, но «Последняя остановка» оказалась единственной, о которой мне известно. Была еще одна, он не опубликовал ее, и она была найдена в архиве Ремарка только после его смерти. Он мало говорил о своих книгах, выразив одной лишь единственной фразой благодарность за мои отзывы, телеграммы и присылку критических статей о «Время жить и время умирать» и свое удовлетворение тем, что роман хорошо приняли в Нью-Йорке. После возвращения Ремарка в Америку в последнюю неделю ноября 1956 года я поняла, насколько его душа расположена к пьесам и что он не пожалеет сил, чтобы поставить спектакль на американской сцене. Уильям Уайлер, «наш Вилли», проявил интерес к инсценировке пьесы в Нью-Йорке с Морисом Ивенсом в главной роли. Это была бы настоящая находка для актера его ранга. Я не была поклонницей Ивенса, и видеть его в главной роли в первой пьесе Бони казалось мне немыслимым. Но что я могла поделать? Оказалось, однако, что кое-что сделать все же можно. В то время английский актер Эрик Портмен поверг публику и критиков в полное изумление своим блистательным исполнением главной роли в пьесе «Отдельные столы». Карьера этого актера достигла своего пика. Мы были старыми друзьями и часто виделись в то время, как шел этот спектакль; он много говорил о предложениях, которыми его буквально засыпали. Однако все они казались ему недостаточно интересными. В один из вечеров он обмолвился о «Последней остановке», о которой случайно что-то слышал. Как большой поклонник Ремарка, актер жаждал познакомиться с писателем. Не могла бы я, от имени Портмена, пригласить Ремарка на спектакль «Отдельные столы», а потом провести его в гримерную? Бони, который обычно очень неохотно заводил новые знакомства, неожиданно загорелся. За несколько дней пребывания в Нью-Йорке он немало слышал о Портмене и очень хотел увидеть его воочию. Чтобы избежать случайностей, я сама отнесла полученную от Портмена контрамарку Бони. Наша встреча, несмотря на его долгое отсутствие, была, как всегда, очень теплой и дружеской, такой же, как и во все годы нашей дружбы. Поскольку я была на премьере и видела несколько спектаклей, то решила не стеснять своим присутствием Ремарка и Полетт, тем более что сразу после представления она направилась за сцену. На вечере у Жюля Гленцера в 1949 году мы с Полетт не обменялись ни единым словом по одной причине: так сложилось. Теперь нас наконец представили друг другу. Она была очаровательна, любезна и сказочно неотразима в своей валенсиаге — черном, с бахромой поясе, белой шелковой юбке и горностаевой накидке, небрежно наброшенной на плечи (было шестое декабря). Из украшений на ней было только кольцо и бриллиантовые серьги, как я полагаю, подарок Бони. Как всегда после спектакля Портмена осадили поклонники. Это продолжалось довольно долго, но наконец мы остались одни — Портмен, Полетт, Бони и я. Портмен переставил стул так, чтобы видеть Полетт, расположившуюся в удобном кресле. Ремарк сел на свободный стул, а я, как всегда, примостилась на диванчике рядом с Портменом. Мы обсудили спектакль, в котором Портмен поразил воображение нью-йоркской публики, поговорил и о Европе, но ни слова не было сказано о пьесе Ремарка. Портмен распустил перья, словно павлин, которому очень хотелось понравиться великому Эриху Мария Ремарку — автору пьесы, в которой Портмен надеялся сыграть главную роль. Полетт по большей части молчала, но лучезарно улыбалась и при необходимости вставляла в разговор редкие реплики. Из-за недостатка времени мы говорили о возвращении Ремарка из Европы не больше, чем о его пьесе, но Бони не понадобилось много времени, чтобы понять, что между мной и Портменом проскочила искра, хотя актер был известен как гомосексуалист. В этом великосветском разговоре Ремарк сделал нечто совершенно неожиданное, что полностью соответствовало его характеру. Он вдруг встал, прошел между Полетт и Портменом и сел на диванчик рядом со мной. Но это еще не все. Когда в гримерную с шумом вошли два человека, он наклонился ко мне и вполголоса заговорил со мной по-немецки. Я онемела. Полетт продолжала улыбаться, словно не произошло ничего необычного. Портмен быстро спровадил незваных гостей, чтобы снова распушить свои перья. Но от него не ускользнуло, что Эрих Мария Ремарк ясно показал ему, сколь много я для него значу и что он, Эрик Портмен, должен понять, какую большую честь я оказала ему, проявив к нему известный интерес. Много воды утекло с тех пор, как я была принцессой Гогенлоэ в Беверли-Хиллз, а Ремарк пытался скрыть от Марлен наши отношения, хотя никогда не говорил этого вслух. Позже, когда он писал мне, то всегда отчетливо подписывал на конверте свое полное имя, если я жила у какой-нибудь квартирной хозяйки. Он полагал, что это повысит мой престиж, если узнают, что я получаю письма от Эриха Марии Ремарка. Он всегда сознавал, кто он есть и что значит его имя, и при его сочувственном отношении к слабым он делал все, что было в его силах, чтобы поддержать меня. Но так вызывающе он еще ни разу не поступал. Даже Портмен сказал об этом при нашей встрече на следующий день. Оглядываясь назад, я до сих пор не знаю, какие мысли скрывала Полетт за своей ослепительной улыбкой. Естественно, все знали об их связи и никто не ставил под сомнение их чувства и то место, которое она занимала в его жизни, особенно после того, как они поженились. Кроме того, Полетт, без сомнения, знала о нашей сердечной дружбе с Ремарком, но все же... Бони, Полетт и я приземлились в заведении Линди и весело болтали, поглощая сырники и запивая их кофе. Стало совершенно ясно, что ни она, ни я не умеем готовить. — У выгляжу так, словно должна для всех готовить кофе, — говорила Полетт. Чтобы избежать этого, она даже не удосужилась научиться кипятить воду. После свадьбы Полетт пошла учиться на поварские курсы, чем повергла Бони в полное изумление. Он был очень горд тем, что теперь у него будет свой личный первоклассный повар. Мы пошли гулять пешком и вдоволь набродились по утреннему Бродвею, потом Бони поймал такси; меня отвезли домой, а Бони и Полетт поехали в «Риц», где они в тот раз остановились. Ремарк и Портмен очень понравились друг другу, о чем оба с воодушевлением сообщили мне на следующее утро. Но все планы и усилия ни к чему не привели; даже «наш Вилли» устранился от этого дела, и при жизни Ремарка его пьеса так и не была поставлена в Нью-Йорке. Это было разочарование, о котором он никогда не говорил и о котором, скорее всего, старался забыть. Переработанная пьеса под названием «Полный круг» была поставлена 7 ноября 1973 года на Бродвее, в главных ролях были заняты Биби Андерсон и Леонард Нимой. Продюсером был Отто Премингер, он же осуществил и режиссуру. ...Замечание Бони о том, что у каждого порядочного человека в новогоднюю ночь бывает плохое настроение, стало лейтмотивом нашего длинного телефонного разговора тридцать первого декабря 1956 года. Наконец он снова был в Нью-Йорке, в двух шагах от меня, и поскольку ему не надо было работать, то у него оставалась масса свободного времени. Все было почти так же, как в годы, проведенные в Голливуде, с той только разницей, что он никогда не жаловался на Полетт. Если у них и были проблемы, он предпочитал держать их при себе. Моя собственная жизнь вступила в другую стадию. Теперь я представляла в Америке некоторые европейские издательства, подыскивала для них подходящие книги и продавала им американские авторские права. Я работала непосредственно с американскими издательскими редакторами, напрямую решая возникавшие проблемы. Среди прочих, я работала с Денвером Линдли — в то время главным редактором издательства Харкерта и Брейса, которое было литературным домом Ремарка. В Голливуде я часто слышала о Линдли, когда он еще работал в журнале «Кольерс», где с продолжениями печатались романы Ремарка. Начиная с «Возлюби ближнего твоего» Линдли сам переводил произведения Ремарка с немецкого. С давних пор он был редактором и переводчиком Бони, за много лет они стали близкими друзьями. Линдли высоко ценил Ремарка и называл его по-немецки «den guuten Onkel Eeerich»2. Линдли часто помогал мне и нередко подсказывал, какие книги могут заинтересовать издателей, что позволяло мне опережать других литературных агентов. В качестве жеста особого расположения он как-то прислал мне гранки романа «Черный обелиск» вместе с приглашением на обед в отель «Амбассадор» только потому, что там в это время жил «дообрый дядя Эээрих» и туда не забредала ни одна душа, связанная с издательским делом. Мои дни были заполнены до отказа. Почти ежедневно я встречалась с издателями и литературными агентами, мне надо было успеть в одно место, а оттуда сразу мчаться в другое. Это положение было непривычно для Бони, и он не смог его полностью принять. Он был типичной совой, но, тем не менее, вставал рано. Помню, как он позвонил мне рано утром, подняв меня с постели. — Ты еще спишь? — не слишком дружелюбно упрекнул он меня. — Ты же знаешь, что я этого не переношу! Это звучало по-детски, но Бони говорил совершенно серьезно; сама мысль о том, что человек, к которому он так хорошо относится, спит, когда он сам уже бодрствует, была для него в высшей степени непереносимой. — Я хочу к тебе прийти. — Сейчас? — Естественно, не сей момент, но скоро. — Бони! С каких это пор я стала ранней пташкой? К тому же у меня полно работы. То, что я не могу вставать рано, было ему давно известно, но Бони мог быть очень упрямым, если вбивал себе что-то в голову. — Я побуду у тебя недолго. Потом ты поработаешь. — Потом у меня будет ланч. Действительно, не могу же я... — Ленч? Когда? — В половине первого, — я выглянула в окно. — Там идет снег. Настоящая пурга! Мне надо прочитать пару сигналов до того, как я отправлюсь на ленч... — Короче, я иду, — просто сказал Бони и повесил трубку. В одиннадцать часов в дверь позвонили. Это был Ремарк, похожий на снеговика и несколько смущенный. — Когда выходишь на улицу в такую погоду, надо непременно иметь цель прогулки, — он усмехнулся. — Вот и я. У тебя до ленча остался еще целый час. Сколько я его знала, он никогда не принимал слово «нет». — Надо говорить то, что хочется, — высказался он однажды, — и ни о чем не спрашивать. Возможно, такая установка и была причиной его многочисленных любовных неудач, несмотря на то что большую склонность к нему испытывали и Марлен и Наташа? Он обычно никогда не возражал против моей работы, если она давала мне определенную степень свободы и возможность распоряжаться моим временем, но совсем другое дело, когда моя работа могла нарушить его планы. Ничего, что он потребовал чтобы я отложила деловую встречу. Он думал, что я могу чудесным образом творить время из воздуха, если речь шла об игре, в которую он хотел поиграть... Первые шесть месяцев 1957 года мы часто виделись с Бони, но потом он уехал в Голливуд, работать над сценарием фильма «Время жить и время умирать», в котором он должен был сыграть роль профессора Польмана. Полетт в это время тоже не было в Нью-Йорке, во всяком случае в моем дневнике записано, что пятого февраля она улетела в Голливуд где тогда жила ее мать. Но еще до отъезда Полетт мы успели пару раз встретиться и открыли, что в наших отношениях появилось новое измерение — мы практически стали соседями. Ходили в одни и те же магазины. Великолепные стейки, которые так любил готовить к обеду Бони, продавал Антон, сказочный Антон, немец-мясник со Второй авеню, магазин которого находился между нашими с ним домами. Тот самый Антон, который как-то раз хотел одолжить мне горшок такой величины, что в нем можно было сварить говяжий язык Рядом с его лавкой находился итальянский магазин, где мы покупали зелень и овощи для салатов. Вспоминаю, как в маленькой кухоньке стоит великолепный господин Ремарк и спрашивает меня: «Ангел мой, ты любишь редиску?» Бони, колдующий на кухне, — это было для меня нечто новое. Этот неожиданный талант, вероятно, помогает объяснить, каким образом он сумел пережить с Полетт зиму, в течение которой он писал «Черный обелиск». А ведь Полетт не знала, как вскипятить воду в чайнике, а Бони только один раз вывел ее в ресторан... Был у нас еще один друг — Джо. Он продавал газеты на углу Пятьдесят Седьмой улицы и всегда знал, что происходит в округе. Иногда, идя в гости к Бони, я покупала для него воскресные газеты. Обычно он читал все издания, независимо от их политической направленности. По субботним вечерам я покупала у Джо «Нью-Йорк таймс» и «Пост», и поэтому, когда я однажды утром в воскресенье попросила его дать мне консервативные «Джорнел» и «Ньюс», он удивленно и неодобрительно посмотрел на меня. — О, нет, — сказал он и покачал головой. — Их я вам не продам! Это не для вас! — Они точно не для меня, — уверила я Джо. — Я хочу отнести их своему другу. Джо помедлил, потом с видимой неохотой дал мне требуемые газеты. Когда я рассказала Бони эту историю, он расхохотался. — В следующий раз скажи, что это для меня. — Вот теперь я все понял, — с облегчением произнес Джо, когда в следующий раз я последовала совету Бони. — А то все переживал из-за вас. Если это для мистера Ремарка, значит, все в порядке. Несчастье, постигшее мясника, фамилия которого была Баудрексель, затронуло и нас с Бони. После тридцати лет счастливой семейной жизни Антон неожиданно потерял жену. И я, и Бони часто говорили с ним об этом, стараясь утешить в горе. В конце концов мясник продал свое дело и вернулся в Баварию. Много лет спустя Бони рассказывал мне, как консьерж отеля «Времена года», в котором он остановился во время приезда в Мюнхен, как-то раз сообщил ему, что некий господин Баудрексель хочет видеть господина Ремарка. Бони не имел ни малейшего представления, кто это такой, и решил, что это ошибка. Нет, нет, стоял на своем консьерж, господин Баудрексель утверждает, что они с господином Ремарком хорошо знакомы, еще с Нью-Йорка. Бони так ничего и не понял до тех пор, пока нежданный гость не передал с консьержем, что его зовут Антон. — Антон? Ну конечно же! Бони тотчас же пригласил в номер загадочного господина Баудрекселя. Это было очень характерно для Ремарка. Он так вел себя, что мясник смог, не задумываясь, нанести ему неожиданный визит. То же самое могли бы сделать все торговцы, имевшие дело с Бони. Сама его манера общения, спокойствие и доброжелательность, подчеркнутая некоторой медлительностью (обусловленной, впрочем, не вполне совершенным знанием английского), его любопытство к условиям жизни всех людей, независимо от социального и общественного положения, позволяли всем рассматривать Ремарка не только как всемирно известного писателя, но и как личного друга. В паре кварталов от квартиры Бони находилась лавка цветочного торговца. Этот человек выращивал совершенно замечательные орхидеи, которые в большом количестве были выставлены в витрине его магазинчика. Так вот, я доподлинно знаю, что Бони равно нравились как орхидеи, так и их владелец. Я тоже была покупательницей этого магазина, правда, выбирала цветы поскромнее. Однажды хозяин лавки в разговоре со мной так отозвался о Ремарке: «Он совсем не задается...» Близость наших жилищ и наша обоюдная склонность к спонтанному общению создали небывалую простоту отношений. Я приходила к Ремарку в брюках и свитерах (не лилового цвета — Бони не выносил этот оттенок), и неважно, были ли это старые отношения отца и дочери или уже, скорее, брата и сестры, но они стали удобными и привычными, как видавшие виды любимые туфли. Время от времени мы обедали в заведениях типа «King of the Sea», в которых лакомились луизианскими раками, или в ресторане «L'Armorique», славившемся своей изысканной французской кухней, но чаще всего мы предпочитали обходиться стейками и салатом, запивая их «Шато Латур» урожая 1952 года, причем Бони никогда не забывал заказать это темно-красное, похожее на темно-красный бархат, вино... Поскольку наши встречи чаще всего происходили по воскресеньям, Бони позволял себе целый день оставаться в квартире, по которой он расхаживал, щеголяя в древнем банном халате. Думаю, что он получал немалое удовольствие от такого времяпрепровождения — то были его представления о «комфорте». В одно из таких воскресений он попросил меня по дороге забежать в магазинчик деликатесов и купить там пирожных «Сара-Ли», чтобы посидеть за кофе и вволю поболтать, почувствовав себя в атмосфере столь милых нашему сердцу венских кофеен времен давно прошедшей юности... Как раз в это время он повторно развелся с Жанной и подробно, во всех деталях, обсуждал со мной это решение, хотя, в целом, по моему мнению, то были очень счастливые для него месяцы. Его единственной проблемой было: жениться на Полетт Годар или нет. Он всегда с большим интересом комментировал семейную жизнь своих друзей, будь то Зальцы или Линдли, которых я знала. Иногда он говорил о Марлен, долго распространялся о жизни в Калифорнии, упоминал не раз о своей «птичке» и частенько принимался обсуждать тех или иных — прошлых и настоящих — моих друзей и любовников. За все годы, что я его знала, он ни разу не говорил о молодых девушках, зато у него было две пожилых дамы, которые ему очень нравились. Он очень любил мать Полетт и сильно привязался к Карен Хорни. Еще одной его любимицей была Альма Малер-Верфель, известная пожилая дама, которой в то время было под восемьдесят и которая последовательно бьша женой композитора Густава Малера, архитектора Гропиуса и поэта и писателя Франца Верфеля; в промежутках между браками она пережила страстный любовный роман с Оскаром Кокошкой, который много раз ее писал, и вообще посвятил ей многие свои фантастические работы. Она каждое утро выпивает бутылку бенедиктина и перечитывает классику, говорил о ней Бони с изумлением, смешанным с неподдельным благоговением. После коктейлей и обедов, которые она весьма часто устраивала, каждый приглашенный холостяк находил перед уходом возле своего пальто красивый пакет с едой, оставшейся после обильного угощения, — его следовало взять домой. Этот обычай неизменно вызывал веселье и восхищение Ремарка. Вообще эти шесть месяцев 1957 года были самыми чистыми и безоблачными за все время нашей дружбы. Эти полгода занимают особое место в моей памяти. Однажды вечером Ремарк дал мне одну белую розу, стоявшую на его столе. Это был подходящий символ того безмятежного веселья, которое отличало то время — неповторимое время в нашей жизни. Примечания1. Греческий комедиограф V—VI вв. дон. э. 2. Добрый дядя Эээрих (нем.).
|